– Что это? – с опаской взглянул на них Волк. – Такие карточки должны оставаться на теле каждого убитого коммуниста, в руках каждого отпущенного вами на свободу политического зэка. Каждый, с кем вы встретитесь и кого пощадите, должен знать: его пощадил Легионер. Каждый, кого вы казните, должен умирать с осознанием того, что казнен Легионером. Этот край должна захлестнуть легенда о Легионере. И пусть все ваши грехи падут на меня. Моя душа стерпит это. Не стесняясь, называйте себя моей кличкой. Пишите ее мелом на столбах, стенах, вагонах. Выкладывайте ее камнями на склонах сопок. В аду вся ваша смола достанется мне. Живите, старайтесь, наслаждайтесь силой и свободой. Чего еще следует желать мужчине, воину?
Волк долго молчал.
– Я не думал так. Я совершенно иначе думал, – растерянно сознался он, и лицо его просветлело. Волк вдруг открыл для себя, что не все столь мрачно и безысходно в его жизни, как только что казалось. Он видел себя только обреченным, изгнанным из общества и затравленным. А ведь Курбатов и все его парни в таком же положении. Но как они держатся! Разве они чувствуют себя угнетенными? Почему же он не способен перебороть в себе страх? А ведь это правда: теперь он свободен. Перед ним вся Россия. Свободен и вооружен.
– «В мужестве – вечность»? – заглянул Волк в визитку. – Что это значит?
– Родовой девиз князей Курбатовых. Отныне он должен стать и вашим девизом, Волк.
Скорцени вошел в ту часть крыла, где находились покои Муссолини, но прежде чем успел постучать, дверь широко распахнулась, и перед ним предстал дуче.
– Я с большим нетерпением жду вас, гауптштурмфюрер! – взволнованно и в то же время слишком резко проговорил он. И Скорцени почувствовал: испуг и униженность пленника постепенно начали сменяться было самоуверенностью фюрера Италии.
Скорцени холодно смерил его своим пронизывающим взглядом и промолчал.
– Так я слушаю вас, господин Скорцени! – фальцетно воскликнул дуче и даже слегка приподнялся на носках, чтобы казаться рядом с этим верзилой-диверсантом чуть-чуть повыше, а следовательно, значительнее.
Но Скорцени знал, что значительность, истинная значительность личности появляется тогда, когда она не зависит от чинопочитания окружающих. Когда зиждется на собственных достоинствах, а не на сомнительных, навеянных толпе, мифах о них.
– Через несколько минут вам позвонит фюрер, – спокойно пророкотал Скорцени. – Находитесь у аппарата, господин Муссолини.
И, повернувшись, не произнося больше ни слова, ушел.
– Вы уверены, что он?.. Что фюрер? – пытался членораздельно сформулировать свой вопрос дуче.
«Да дождешься ты своего звонка, макаронник, дождешься!» – с презрением успокоил его Скорцени. Правда, пока что мысленно.
Ему неприятно было осознавать, что из-за этого ничтожества отдали жизни несколько десятков по-настоящему храбрых немецких парней. Что и сам рисковал из-за него. Впрочем, нет, он, Отто Скорцени, рисковал не из-за него. Лично ему было совершенно безразлично, кого освобождать из альпинистского отеля «Кампо Императоре», что на вершине Абруццо. Он – солдат, четко выполнивший приказ. И еще: он – профессионал. Риск, которому подвергал себя, готовя эту операцию, – риск профессионала. Профессионала войны.
Как-то корреспондент газеты «Фолькишер беобахтер» – единственный журналист, которому Скорцени позволил посетить «курсы особого назначения Ораниенбург», что во Фридентале, ту самую, созданную лично им, Скорцени, диверсионно-разведывательную школу, – назвал его «романтиком войны». Тогда Скорцени встретил это сентиментальное определение презрительно-безразличной ухмылкой: терпеть не мог всего, что увязывалось с понятием «романтика».
Но сейчас, вспомнив о его словах, согласился: пожалуй, журналист прав. Невозможно стать ни первым диверсантом рейха, ни вообще сколько-нибудь стоящим диверсантом, чувствуя себя жертвой войны, случайно втянутым в ее водоворот, пушечным мясом, патроном, загоняемым в ствол чьей-то бездушно-безбожной рукой: в нужное мгновение тобой выстрелят и загонят следующий. Им невозможно стать, не обретя особого мужества, не воспитав в себе романтика войны.
Беркут нашел в себе силы подняться, но их оказалось слишком мало, чтобы долго продержаться на ногах между прислоненным над ямой столбом для распятия и костром, у которого все так же невозмутимо сидел палач.
– Лейтенант Громов. Бывший комендант дота «Беркут» Подольского укрепрайона. Он же – Беркут, командир особого диверсионно-партизанского отряда, – представлял пленника собравшейся публике гауптштурмфюрер. – Храбрейший офицер, талантливейший диверсант. Что есть, то есть. – И лишь теперь, забыв о публике, обратился к Беркуту: – Наконец-то свиделись, лейтенант. Честно говоря, вы удивляете меня, – перешел на немецкий. – Вы ведь знаете, что мы уважаем ваш талант. Вам известны наши условия. Известно, что в Германии есть люди, которые умеют ценить храбрость, от кого бы она ни исходила.
– Вот уж чего не знал…
– Но вместо того чтобы прийти к гауптштурмфюреру Штуберу и поплакаться на бездомную партизанскую жизнь, заставляете устраивать карательные ловы. Отвлекаете от дел массу людей. Мне трудно понять вас, Беркут, такое просто невозможно понять.
– Мне проще, гауптштурмфюрер. Понять вас и ваших людей особого труда не составляет.
– Не зазнавайтесь, Беркут. Мы еще сами во всем до конца не разобрались. Это ваше «понимание» – из области дешевой пропаганды. Вашей пропаганды. У нас она, правда, не лучше. Но ведь все это для них, – кивнул в сторону согнанных жителей села, окруженных солдатами. – Мы-то с вами должны быть выше этого. Кстати, обер-лейтенант, что это за огнище вы здесь развели? Уж не сжигать ли решили парня?